Ирина Баранчеева

К морю

Ирина Баранчеева Торнелло



(Отрывок из романа)

Константин Коровин «Крым. Гурзуф», 1914 г. В первые годы перестройки итальянская журналистка приезжает в Крым, чтобы встретиться с известным ученым, редким знатоком итальянской культуры, который никогда не был в Италии. Ожидая интервью, ученый разрывается между желанием рассказать о пережитых гонениях в 30-40-е годы за его любовь к итальянской культуре и страхом перед новыми преследованиями, одновременно вспоминая свою первую любовь к русской итальянке из Керчи, которую он пронес через всю жизнь и которая неведомыми путями вывела его к новой любви.
Роман вдохновлен жизнью известного русского итальяниста А.Г. Габричевского, который, не имея возможности увидеть страну своих снов, сам создал ее в Крыму.

Сказать человеку: «Я тебя люблю» - то же самое, что сказать ему: «Ты будешь жить вечно, ты никогда не умрешь...»

Габриель Марсель

Глава I

Лето в Гурзуфе

Алексей Николаевич проснулся рано. Из-за прикрытых ставень до него доносился отдаленный шум поселка. Свет, косо проникавший сквозь узкие щели в комнату, несмотря на ранний час, говорил о том, что день обещал быть жарким. Это должен был быть один из последних жарких дней конца августа, когда воздух накалялся до предела и становился похожим на желтый расплавленный янтарь – настолько густым, насыщенным и неподвижным, что его не касалось ни малейшее дуновение легкого ветерка.
Не двигаясь, Алексей Николаевич лежал в кровати. Его маленький домик с белыми стенами под порыжевшей шиферной крышей, напоминавший украинскую мазанку, располагался в верхней части Гурзуфа и был затерян в одном из неприметных закоулков, где события происходили настолько редко, что время здесь казалось застывшим. Царившая вокруг тишина и расслабляющая атмосфера действовали на Алексея Николаевича благотворно и создавали необходимый фон для спокойного течения его дней, заполненных работой, чтением, короткими прогулками и долгим сосредоточенным разглядыванием многочисленных, имевшихся в его распоряжении альбомов по итальянской живописи, скульптуре и архитектуре, которым он посвятил свою жизнь. Часы уединения и размышления над увиденным или прочитанным, или над тем, что ему предстояло написать, Алексей Николаевич считал необыкновенно важными. Без них не смогла бы состояться его долгая и плодотворная деятельность итальяниста, редкого знатока итальянской культуры.
Но и эти утренние минуты после пробуждения, пронизанные легким светом и полные кристальной свежести, были дороги ему, поскольку именно в это время, которое невидимой, но осязаемой завесой отделяло его от привычных дневных забот, он мог погрузиться думами в прошлое, вспомнить дорогих людей, образы которых часто являлись ему в снах, и мысленно пробежать этапы своей непростой жизни, которая теперь близилась к закату.
Солнце поднималось все выше на горизонте, просачиваясь тонкими лучами в комнату, которые, обгоняя друг друга, весело бежали по потолку. Алексей Николаевич услышал, как тихо открылась и закрылась дверь соседней комнаты, и секунду спустя раздались неслышные шаги жены по направлению к веранде. Еще одно мгновение – и на улице зазвякал умывальник, вода с силой ударилась о дно эмалированного таза. Нина Александровна, его Ниночка, как он ласково звал ее, умывалась, и этот утренний ритуал, неизменный, как вечность, вернул Алексея Николаевича к действительности и направил его мысли к тому событию, которое должно было сегодня произойти.
Откинув простыню, он сел на кровати, подождав, пока прекратится легкое головокружение, затем медленно встал и накинул шелковый халат, доходивший ему до щиколоток и придававший сходство с героями романов Толстого или Тургенева. Алексей Николаевич был высок, и во всей его худощавой фигуре с чуть покатыми от возраста плечами угадывалась та позабытая стать и порода, которая отличала лучших представителей русского дворянства.
В молодости Алексей Николаевич был на редкость красив, олицетворяя собой литературный тип Андрея Болконского, и красоту эту он не утратил с годами. Его лицо с правильными чертами, хоть и отмеченное теперь морщинами, несло на себе отпечаток внутреннего благородства и культуры, которые придавали ему ни с чем не сравнимую прелесть. Его темно-русые волосы давно побелели, короткую бородку, которую Алексей Николаевич носил много лет, посеребрила седина, и он решил сбрить ее. Неизменными оставались глубокие синие, как два больших озера, глаза, необыкновенно выразительные, унаследованные от мамы, которые, несмотря на выпавшие на его долю страдания, смотрели на мир доброжелательно и с интересом. Именно глаза, в которых светились доброта, ум и мудрость, сразу же запоминались и очаровывали в Алексее Николаевиче, потому что во внимательном взгляде, устремленном на собеседника, в его умении слушать угадывались несметные богатства его души, которые с первых же минут общения подтверждались благородством манер и тонкостью в обхождении.
Алексей Николаевич жил в Гурзуфе более десяти лет и за это время стал местной знаменитостью. За исключением трех летних месяцев, когда поселок напоминал кишащий туристами муравейник, Гурзуф пустовал и был прекрасным местом для работы. Приток отдыхающих в мае, а также во время «бархатного сезона» был не столь велик, чтобы нарушить неторопливый ритм жизни Алексея Николаевича. В остальные же месяцы Гурзуф был довольно безлюдным, его санатории не заполнялись, и только в Доме творчества художников, расположенном на бывшей вилле Константина Коровина «Саламбо», кипела жизнь. На улочках и переулках поселка появлялись шумные, экстравагантные люди с альбомами и складными мольбертами, которые старались запечатлеть его наиболее красивые уголки.
Алексею Николаевичу нравилось останавливаться рядом с ними и следить за магическим процессом рождения новой картины. У них с женой было много знакомых среди художников, этот мир был близок им обоим, поскольку Алексей Николаевич всю жизнь занимался итальянским искусством, а Нина Александровна сама была художницей – неплохой, очень самобытной, пытавшейся противостоять удушающим канонам социалистического реализма своими солнечными полотнами в стиле наивного искусства, вдохновленного живописью Таможенника Руссо.
Когда в Дом творчества приезжали их друзья из Москвы, маленький домик четы Серебряковых на отшибе Гурзуфа, куда они переехали с Остоженки после расселения большой коммунальной квартиры, не захотев похоронить себя в одном из «спальных» районов столицы, наполнялся шумом и весельем. Расспросам не было конца: Алексей Николаевич и Нина Александровна хотели узнать все последние культурные новости, касалось ли это театральных премьер или музейных выставок. В эти дни Ниночка брала альбом и акварельные краски, которые она выписывала из Ленинграда, и отправлялась с друзьями делать зарисовки с натуры, оставляя Алексея Николаевича одного, погруженного в его исследования, и он с улыбкой наблюдал за тем, как молодела и оживлялась его жена, как будто в нее вливали новую струю крови, и вспоминал о том, как впервые увидел ее более тридцати лет назад именно здесь, среди кривых и узких улочек Гурзуфа, когда она неожиданно, оторвавшись от работы, повернула к нему свое сосредоточенное и вдохновенное лицо.
Теперь они много лет были вместе и вместе выбрали жить и умереть в этом домике на холме, с небольшим садом, куда выходило окно комнаты Алексея Николаевича. В просвете между темными свечками кипарисов внизу проглядывало прозрачно-голубое море, которое на самом деле было довольно далеко. Слева выгибал спину огромный Аю-Даг, и у его подножия стояли корпуса пионерского лагеря «Артек». Акации, магнолии и розы буйно цвели в их саду летом, а весной все окружающее пространство наполняло пьянящее бело-розовое марево цветущих персиков, миндаля, вишень, абрикосов, слив, груш, заставлявших Алексея Николаевича часто отвлекаться от работы, чтобы насладиться этим восхитительным спектаклем природы. Но в общем, ему работалось здесь хорошо в любое время года – и туманной дождливой зимой, и жаркими летними утрами, которые большинство отдыхающих предпочитало проводить на пляже.
Алексей Николаевич был доволен своей жизнью – горечи, разочарования и испытания наконец-то отступили на второй план. Он был понят, он был любим, у него было творчество, которое доставляло ему ни с чем не сравнимое наслаждение. Жизнь дала ему верного друга после многих лет одиночества, и Алексей Николаевич не мог не думать об этом без слез. Правда, им с Ниночкой постоянно не хватало денег, но к этому как он, так и она относились с долей здоровой иронии. «Невозможно иметь все в этой жизни, должны быть определенные неудобства», - философски замечали они. Зато сейчас, на склоне лет, после долгой череды потерь, преследований и унижений, Алексей Николаевич неожиданно стал известен, его статьи об итальянской культуре регулярно появлялись в газетах и толстых литературных журналах, а одно известное издательство собиралось наконец-то опубликовать его книгу о Тинторетто, над которой он работал в течение многих десятилетий.
Широко распахнув ставни, он бросил привычный взгляд на море, здороваясь с ним, как со старым другом. С этого ритуала для него начинался каждый день, проведенный в Крыму. Море сегодня было особенно нежного лазорево-голубого цвета. Легкий ветерок колыхал острые верхушки молодых кипарисов. Перед окном, раскинув пушистые листья кроны, росла низенькая пальма, и Алексей Николаевич протянул руку и ласково коснулся пальцами ее гладких и узких листьев. Поодаль были разбросаны кусты почти отцветших роз – их белые, алые и чайные лепестки, похожие на трепещущие крылья бабочек, слетали на узкие, выложенные галькой дорожки сада. Среди зеленой травы виднелся мощный куст олеандра, стояли кадки с белой, красной и лиловой геранью, а изгородь была обвита мощным плющом и голыми лозами глициний, которые зацветали весной, выпуская на свет свои сиреневые свечки. В жару при открытых окнах было слышно приглушенное жужжание ос, которые иногда ударялись о стекла и напоминали Алексею Николаевичу детство, родных и все то, что осталось по ту сторону молодости.
Сад был творением рук их соседа, бывшего садовника Воронцовского парка в Алупке, вышедшего на пенсию, но не утратившего страсть к садоводству. Держа в завидном порядке собственный участок, он посчитал за честь протянуть руку помощи «не приспособленному к жизни московскому профессору» и совершенно бескорыстно, забыв о времени, проводил целые дни в их саду, превратив заброшенный кусок земли перед окнами Алексея Николаевича в настоящий райский уголок. Довольная Нина Александровна подарила герою несколько своих акварелей с видами Гурзуфа и сделала его портрет среди стилизованной тропической растительности, в совершенно неузнаваемом виде, конечно, как того требовали каноны наивного искусства, хотя только Алексей Николаевич мог из своей комнаты наслаждаться буйным цветением сада во всем его великолепии. В том, что эту комнату с видом на море Ниночка уступила ему, угадывались ее трогательная забота и благоговейное отношение к его малейшим желаниям, и он был бесконечно благодарен ей за это.
Сбоку к его комнате примыкала обращенная в сторону калитки веранда, прикрытая навесом, который поддерживали деревянные балки. Весной и летом супруги завтракали, обедали и ужинали на открытом воздухе. С веранды дверь вела на маленькую кухню, где они ели в холодное время года. Кухня была соединена с коридором, который вел в ванную, используемую только зимой, а также в комнаты Алексея Николаевича и Нины Александровны. В силу отсутствия пространства они приспособили их также под кабинет и мастерскую – Нина Александровна работала за круглым дубовым столом, делая в основном акварельные и карандашные рисунки, поскольку в Гурзуфе с живописью маслом, увы, было покончено.
Окна ее комнаты упирались в зеленые склоны поднимавшегося вверх холма, усеянного редкими кипарисами, над которыми по ту сторону шоссе, как одинокий метеорит, заброшенный сюда чьей-то неведомой рукой, возвышалась скала Красный камень со сгрудившимися вокруг нее дачами, а вдалеке парила могущественная и невесомая гряда освещенных солнцем гор. Поэзия окружающей природы скрашивала скудость их быта, но супруги Серебряковы, будучи по натуре людьми непрактичными, но зато очень романтичными, с благодарностью принимали то, что дала им судьба, не желая для себя лучшей доли.
Из кухни доносились приглушенные звуки, которые говорили о том, что Нина Александровна принялась за приготовление завтрака. Она бесшумно двигалась по кухне, стараясь не разбудить Алексея Николаевича, и это особенно трогало его. Он любил утренние часы их спокойной, неторопливой и весьма размеренной жизни. Когда он умывался на улице холодной, из умывальника, водой, по дому разнесся пленительный аромат кофе, и это тоже было привычным и с нетерпением ожидаемым моментом, составлявшим мозаику событий каждого дня.
Алексей Николаевич появился на кухне как раз тогда, когда Нина Александровна снимала турку с огня. Ее темно-каштановые, подернутые сединой волосы, светились в лучах проглядывавшего в зелени деревьев солнца. В проеме двери виднелся накрытый на веранде стол – на клетчатой скатерти красовались белый хлеб, сахар, сыр, масло. Алексей Николаевич никак не мог привыкнуть к тому, что давно уже не испытывал голода, вспоминая долгие годы нужды. Ритуал еды по-прежнему воспринимался им как священнодействие, а возможность купить необходимые продукты – почти как чудо. На сковородке, шипя, дожаривалась яичница, и Нина Александровна держала тарелки наготове. Первым делом Алексей Николаевич подошел к жене, нагнулся и нежно обнял ее, прижав к себе и запечатлев на ее щеке горячий поцелуй. Вся его врожденная сердечность, постоянная потребность в ласке, а также любовь и благодарность к женщине, которая разделила с ним годы безвестности и нужды, была выражена в этом жесте. Нина Александровна была безраздельно предана ему, и последним, может быть, самым ярким подтверждением этому служило то, что она, не задумываясь, последовала за ним в этот маленький пыльный поселок, оставив столичные удобства, распрощавшись с любимыми ей музеями и выставочными залами, среди которых прошла ее жизнь, чтобы удовлетворить его мечту, лелеянную годами – окончить свои дни у моря. И хотя на новом месте недостатка в проблемах не было, она ни в чем не упрекала его и с присущим ей юмором противостояла многочисленным несовершенствам окружавшего их провинциального быта.
«Хорошо спал, Алеша?» - скользнув по его лицу своими живыми карими глазами, спросила она.
От нее не укрылась ни чрезмерная бледность мужа, ни синие мешки под его глазами, говорившие о бессонной ночи, проведенной в раздумьях и воспоминаниях.
«Благодарю, Ниночка, в общем да, я спал неплохо, учитывая обстоятельства, - мягко ответил Алексей Николаевич, прибегая к спасительной лжи. – Я перестал волноваться. В какой-то момент волнение проходит, остается апатия. Мы же с тобой понимаем, что этот визит ни в коей мере не изменит нашу жизнь».
«Мы не слишком расстроимся из-за этого, правда? Нам ведь ничего не хочется менять, мы всем довольны», - улыбнулась Нина Александровна, усаживаясь напротив него и принимаясь за яичницу.
Он любил ее за эти слова и за то, что она была умна и деликатна, чтобы понять его и подбодрить в трудные минуты. Она с любовью смотрела на его осунувшееся лицо с заострившимися чертами и как будто читала его мысли. Его волнение было ей понятно, она ведь и сама провела почти бессонную ночь, мучаясь и переживая за то, как пройдет для них предстоящий день. Но говорить об этом сейчас не хотелось – ей казалось бестактным первой затрагивать эту тему, видя, что Алексей Николаевич пока предпочитал обходить ее молчанием. Однако во время завтрака он сам вернулся к начатому разговору, заметив ее волнение и быстрые, беспокойные бросаемые на него взгляды.
«Успокойся, Ниночка, - философски заметил он, - в конце концов, я уже довольно стар, в тюрьму меня не посадят и в Сибирь не сошлют. Наконец-то я смогу рассказать обо всем свободно».
«Будь осторожен, Алеша, - заметила Нина Александровна, - я никогда не верила, что в нашей стране может что-то измениться. Попыток освободиться от рабского наследия было много, но все они провалились. Ты знаешь это лучше меня».
«Но я совсем не собираюсь критиковать советскую власть, - живо откликнулся Алексей Николаевич, – это было бы самоубийством с моей стороны. Все же, мне кажется, сейчас что-то сдвинулось с мертвой точки. Горбачеву я верю...»
Он взглянул в глаза жены и прочел в них недоумение, граничившее со страхом, которые несколько отрезвили его. Они оба пережили слишком много несправедливости, чтобы питать какие-либо иллюзии, и, возможно, его неожиданный оптимизм сейчас немало пугал и настораживал Нину Александровну. В сталинские годы у Алексея Николаевича за плечами была тюрьма и многолетняя ссылка по «политической» 58-ой статье. Нина Александровна была отчислена из Союза художников и вынуждена вести маргинальное существование всего лишь из-за того, что была правнучкой итальянского художника, приехавшего в XIX веке в Россию, и носила иностранную фамилию. Ничто не могло зачеркнуть в ее памяти то время, когда она была выброшена на обочину жизни и перебивалась случайными заработками, рисуя примитивные пропагандистские плакаты. Ее собственные картины пылились в кладовке, выставляться она не могла, знакомые избегали ее. Ее брат, талантливый скрипач, погиб в одном из лагерей Горьковской области, да и сама она была готова каждую минуту последовать за ним и даже удивлялась, что этого не произошло.
Алексей Николаевич как никто понимал состояние жены, поэтому тщательно обдумывал предстоящую встречу с итальянской журналисткой из газеты «Corriere della Sera», которая заинтересовалась его необыкновенной жизнью и специально должна была приехать из Москвы, чтобы сделать репортаж об этом странном знатоке итальянской культуры, который так ни разу и не побывал в Италии.
После завтрака Алексей Николаевич удалился к себе в комнату. Утро принадлежало ему, поскольку Франческа, как звали итальянскую журналистку, должна была приехать в Гурзуф во второй половине дня, и у него было достаточно времени, чтобы привести в порядок мысли и выбрать то, о чем он намеревался рассказать. В первые часы утра солнце не слишком беспокоило его, его палящие лучи смягчались мощными ветвями росшей в саду магнолии, и он с наслаждением работал за простым деревянным столом у окна, напоминавшим ему тот, за которым Чайковский написал в Клину свою прощальную Шестую симфонию. Свой стол Алексей Николаевич в отличие от большинства ученых и писателей держал в безупречном порядке. Эту привычку передала ему мама, и он не изменял ей в первую очередь в память о ней.
У самого подоконника стоял пластмассовый стаканчик, полный ручек и остро отточенных карандашей. Справа лежало несколько пар очков и большие тетради – в них Алексей Николаевич писал черновики рецензий и статей, которые позже перепечатывала у себя в комнате на машинке Нина Александровна. Сейчас на столе лежала присланная ему из издательства рукопись книги о Галилео Галилее, которая должна была выйти в серии «ЖЗЛ» с его предисловием. Книга эта, написанная одним молодым автором, в общем-то понравилась ему, но когда он дошел до описания суда над ученым в Риме, то не без раздражения отметил, что автор имел весьма слабое понятие о том, что тому пришлось пережить. Ему же слишком отчетливо вспомнились ночные допросы в Таганской тюрьме, светившая в глаза лампа и издевательские вопросы остававшихся в темноте следователей. И он, как Галилей, подписал все необходимые бумаги и раскаялся в несуществующих грехах, потому что любая тюрьма, ссылка и даже расстрел казались ему в ту минуту гораздо меньшим злом, чем эти ночные истязания. Уж он-то бы точно не осмелился написать о «слабости» Галилея с такой жалостливой снисходительностью. Алексей Николаевич прекрасно понимал эту «слабость» и даже уважал ее. Стремление человека к счастью, а не к страданиям заложено в самой его натуре, и никому не позволено разрушать эту мечту.
Несколько дней Алексей Николаевич обдумывал, как бы написать о том опыте, который роднил его с Галилеем. Ему казалось, что момент наступил, и что-то заставляло его верить, что сейчас его мысли наконец-то дойдут до читателей, не будут вычеркнуты безжалостной рукой цензуры.
Однако сегодня помыслы Алексея Николаевича были далеки от Галилея. Он сел за стол, но не хотел работать, а вместо этого откинулся на спинку стула, скрестив худые руки на груди, и устремил взгляд на синее полотно моря, выглядывавшее среди верхушек кипарисов. Теперь он редко спускался к морю – обратный подъем был для него тяжел. Он выходил прогуляться под ручку с Ниной Александровной в окрестностях или появлялся на главной улице Гурзуфа, заполненной магазинами и разного рода забегаловками, чтобы помочь жене сделать необходимые закупки на неделю. Большую часть бытовой, не всегда радостной, стороны их жизни мужественно несла на своих хрупких плечах Нина Александровна. Она же была незаменимым помощником во всех его творческих делах, и Алексей Николаевич искренне верил, что во второй половине жизни Господь послал ему ангела-хранителя, в котором ему было отказано прежде.
Он любил смотреть на море. Оно успокаивало его, оно всегда жило в его воображении. Над кроватью Алексея Николаевича висела одна из «марин», сделанная мамой много лет назад. Картина эта необычайно нравилась ему своими пастельными, но в то же время насыщенными и глубокими тонами, переходившими от крупной серо-лиловой гальки на берегу к сине-голубому цвету воды и заканчиваясь бледно-зеленым небом на горизонте. Этот морской пейзаж, по его мнению, перекликался с одной из картин Константина Коровина (мама, как и все в начале века, подражала импрессионистам) и напоминал ему давнее, призрачное, почти растворившееся в дымке минувшего его первое лето в Крыму, знакомство с морем, маму, папу и, конечно, Грациеллу, когда первая любовь, вспыхнувшая в его сердце, неожиданно на всю жизнь слилась в его сознании с огромной, непостижимой и, увы, неразделенной любовью к Италии. И сейчас ему показалось, что если он хочет рассказать правдиво о своей судьбе незнакомой итальянской журналистке, он не может не коснуться того, что явилось истоком ко всему, что с ним произошло, и что бережно сохранялось в самых священных тайниках его души.

Море лежало внизу – его хорошо было видно из окна его комнаты – и простиралось до самого горизонта. Он любил утром и вечером, распахнув широкие створки окна, наблюдать за изменениями его цвета, отсветами и переливами, и ему казалось, что каждый день оно меняло свое настроение – то было веселым, то становилось задумчивым и хмурым, и потому воспринималось им как живое существо.
Это было его первое лето в Крыму, за год до того, как разразилась первая мировая война. Алеше Серебрякову было тринадцать лет – он был ровесником века. Хотя за плечами у него уже были поездки за границу – в Париж и в Вену – и в силу этого он считал себя бывалым путешественником, однако море он увидел впервые... и оно поразило его. Не то чтобы он был ошеломлен слишком большим количеством воды, заполнявшим огромное пространство, тянувшимся покуда охватывал глаз. Нет, его удивил скорее живописный аспект моря, превзошедший любые его ожидания. Его хрустально-голубой цвет был в совершенной гармонии с пышной зеленью экзотической растительности и желто-коричневым амфитеатром гор, которые защищали Крым от холодных северных ветров. Крымские пейзажи он видел в доме друга их семьи – поэта и художника Максимилиана Волошина, страстного любителя Крыма, но действительность оказалась намного прекраснее его самых радужных снов – голубой цвет был насыщеннее и глубже, горы – более рельефными, а море блистало и серебрилось на солнце так, что смотреть на него было больно глазам.
Вообще все, что происходило с ним тем летом, казалось ему фантастическим, невероятным и незабываемым. До этого летние каникулы они проводили в большом деревянном доме дедушки недалеко от станции «Пушкино» Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, в двадцати с лишним верстах от Москвы. Перед окном его комнаты росла высокая пушистая сосна, в изумрудной кроне которой по утрам весело играли, догоняя друг друга, солнечные лучи. Алеша привык к ватным одеялам, с которыми на даче невозможно было расстаться даже в самые жаркие месяцы, к влажной сырости вечеров, наполненных комариным зудением и таинственным шелестом леса. Купаться можно было в соседнем пруду, дальний конец которого зарос осокой, а глиняный берег полого спускался к мутной воде, в которой медленно и плавно колыхались мохнатые водоросли. Жизнь на даче тянулась скучно и монотонно, и, кроме поездок по окрестностям, катанию на лодке по реке Серебрянке и редких приездов гостей, ничто не нарушало унылого однообразия дней, похожих один на другой, заполненных чтением, прогулками и наблюдением за проворными белками, для которых под большой елью рядом с домом была устроена кормушка.
В Крыму все оказалось по-другому – ново, захватывающе и интересно, и Алеша был совершенно очарован разворачивавшейся перед его глазами изумительной южной сказкой. Уже одно то, что ночью можно было спать только под простыней, а вечером не накидывать на плечи шерстяной пуловер, не боясь замерзнуть, вызывало его удивление. Они снимали маленькую виллу в два этажа, построенную из белого камня и расположенную на территории курорта Суук-Су рядом с Гурзуфом. Самым запоминающимся местом на ней была, без сомнения, просторная терраса на первом этаже, обнесенная балюстрадой, где стояли плетеные кресла, а по краям – герани в ящиках, ярко-розовый цвет которых приятно гармонировал со светлой окраской виллы и разнообразием окружающего пейзажа. С террасы открывался захватывающий дух вид на море и розы, росшие в саду. С левой стороны спускался к воде напиться гигантский профиль Аю-Дага – Медведь-горы, - выгнутую спину которого иногда по утрам закрывали легкие облачка, а прямо перед ними из воды выныривали две скалы-близнеца, прозванные Адаларами, на диких уступах которых лениво нежились крупные чайки.
Во второй половине дня мама, бывшая неплохой художницей-дилетанткой, рисовала на террасе, стоя за мольбертом в просторной холщовой блузе, запачканной красками, а по вечерам здесь же собиралась вся их немногочисленная семья, состоявшая из него, мамы и папы, чтобы перекинуться несколькими словами, следя за тем, как огромный оранжево-малиновый шар солнца медленно погружается в море, окрашивая небо в мучительные багрово-лилово-фиолетовые тона и наводя на Алешу чувство непередаваемой грусти. Опьяняюще цвели в саду магнолии, терпкий аромат которых увеличивался в вечернем воздухе, разрываемом на части надоедливыми цикадами. Матовое море, меркнувшее и как будто растворявшееся в наступающей темноте, лениво выбрасывало на берег волны, тихо шелестя галькой. В угольно-черном небе загорались крупные, похожие на бриллианты звезды, и все это казалось Алеше настолько неправдоподобно прекрасным, далеким от привычной действительности, что у него невольно сжималось сердце при мысли, что этот сказочный миг проходит слишком быстро и не повторится больше никогда.
По вечерам, глядя на море, облокотившись о балюстраду террасы, Алеша с грустью думал о дедушке, мамином отце Михаиле Михайловиче, умершем в марте того же года, и страдал от того, что не может разделить с ним моменты этой божественной, ни с чем не сравнимой красоты. В эти минуты Алеша как никогда остро ощущал образовавшуюся с его уходом пустоту, поскольку дедушка был его самым близким другом и доверенным всех его нехитрых детских секретов. Он закрывал глаза – и видел невысокую, коренастую фигуру дедушки, с крупным выпуклым лбом, весело поблескивающим на носу пенсне и как будто смеющимися седыми усами. Почему-то дедушка чаще всего вспоминался ему на фоне Парижа, где он, беззаботно постукивая тросточкой, прогуливался по бульвару Монпарнас, застроенному элегантными палевыми особняками со скошенными темно-синими крышами, под которыми прятались мансарды. Дедушка был артистической натурой и хорошо знал богемные кафе Парижа, где не редкостью было встретить непризнанных художников, делавших за несколько франков портреты скучающих буржуа.
Много времени они провели вдвоем в Лувре, где дедушка обращал его внимание на шедевры итальянской живописи, знатоком которой он был, поскольку в молодости прожил несколько лет в Риме и исколесил Италию вдоль и поперек. Алеша заинтересованно смотрел на «Джоконду», которую несколько недель спустя скандальным образом похитили из музея, хотя на его детский неискушенный ум гораздо большее впечатление произвели огромные полотна Давида, воспевавшие триумфы Наполеона.
Дни в Париже текли весело и были наполнены событиями – они катались на пароходе по Сене, останавливались у букинистических лавок, перелистывая пожелтевшие фолианты, украшенные старинными гравюрами, бывали в театрах, в музеях или отправлялись осматривать величественные готические церкви, очаровывавшие мраморным кружевом и игрой света в узких цветных витражах.
Другим летом они побывали в Вене, где зажигательно играли на скрипках уличные музыканты. Вена понравилась Алеше не меньше, чем Париж, и он с удовольствием бродил с дедушкой по тихим улочкам между Оперой и Stephansdom, собором святого Стефана, любуясь светлыми, как будто умытыми дождем особняками, которые своими классическими очертаниями напоминали ему родную Пречистенку. Заходили они и в бесчисленные кофейни под старинными вывесками, где шумной рекой лились искрящиеся солнечные мелодии Иоганна Штрауса. В Париже и Вене дедушка был завсегдатаем. Он был по натуре западником, любил и хорошо знал великую европейскую культуру, неотъемлемой частью которой считал великую культуру русскую. Но особенно он любил Италию и этот интерес, и свои обширные знания стремился передать внуку. «Зерно и колыбель всего великого в искусстве – это Флоренция, - любил повторять он. – В Рафаэле и Микеланджело нашло свое продолжение то, что народилось в Джотто». Он хотел заразить Алешу жаждой к знаниям, желанием увидеть и познать как можно больше за тот короткий отрезок времени, который отпущен человеку на земле.
С дедушкой Алеша обсуждал прочитанные книги и увиденное в музеях. Они мечтали о новых путешествиях в Грецию и Италию, и вдруг в один момент все оборвалось – Алеша увидел дедушку лежащим в окружении горящих свечей, с застывшим восковым лицом и сложенными на груди руками. Во время отпевания в церкви он тоже стоял с зажженной свечой, пламя которой рвалось и металось, как мятежные чувства самого Алеши, которому уход дедушки казался невероятным и ничем не оправданным предательством. Он не мог понять, как дедушка мог так поступить – оставить его одного, зачеркнуть все планы, которые они намеревались осуществить вместе, и как после этого можно было жить, если не стало его самого верного друга и не у кого теперь будет попросить совета.
Потрясение было настолько велико, что он не смог приблизиться к гробу во время последнего целования, и только холодный воздух кладбища несколько отрезвил его. Стоял печальный бледный день начала марта. Среди ноздреватого черного снега, под отлакированными дождем вековыми липами, сквозь голые ветви которых проглядывали, подрагивая, золотые купола расположенной поблизости церкви, мама в трауре, с заплаканным лицом, наклонилась к нему и мягко сказала: «Иди, Алеша, попрощайся с дедушкой». Но и здесь он не смог сдвинуться с места, и только когда кладбищенские рабочие, уверенно орудуя молотками, начали забивать гвоздями крышку гроба, этот методичный стук, ударивший ему прямо в сердце, вывел его из оцепенения. Его мозг молнией пронзила мысль, что это – навсегда, это – безвозвратно, он никогда больше не увидит дедушку и не поведает ему своих самых заветных желаний, и от этого слезы, бывшие где-то близко и жегшие его, с силой брызнули наружу и обдали жаром его щеки.
Он больше никогда не был в небольшом особняке дедушки в Староконюшенном переулке. Часть мебели и картины старых итальянских мастеров после его смерти мама перевезла к ним домой, но Алеша смотрел на них с холодным безразличием. Не одушевленные присутствием родного человека, они стали неожиданно отталкивающими и чужими. Он как будто сердился на них за то, что они остались жить, тогда как дедушка умер. По этой же причине он не хотел ехать на дачу под Пушкино, и мама понимала и разделяла его чувства. В начале мая она объявила ему, что через месяц, когда папа освободится в Университете, они поедут в Крым. «Наконец-то ты увидишь море, Алеша, и горы, и пальмы, и кипарисы» - радостно сказала она. Мама подарила ему толстую кожаную тетрадь с серебряной застежкой и добавила: «Веди дневник, Алеша, наблюдай за морем, за его малейшими изменениями, и все записывай. Это необыкновенно интересно…»
И вот они были у моря, и Алеша жадно пил взглядом его хрустальную голубизну, его серебристый блеск на солнце, его покой и никак не мог понять, почему древние греки назвали его Понтом Аксинским, то есть «Негостеприимным морем». Однако в том, что оно может быть и черным, и страшным, он убедился однажды ночью, проснувшись от ливня и грохота за окном. Внезапно разразилась гроза, потоки воды с силой обрушивались сверху, стуча по ставням и черепичной крыше их маленькой виллы. Алеша в испуге вскочил с кровати, подбежал к окну и распахнул его. Перед ним в зловещем свете молний бушевало черное море, бешеное и неукротимое, которое с отвращением выплевывало пену и выбрасывало на берег огромные угрожающие волны, как будто желая вырваться из своего ложа и затопить их дом и целый мир. Этот ужасный спектакль поразил его, но на следующее утро вновь ярко светило солнце, от ночной грозы не осталось и следа, и море, играя лазорево-голубыми тонами, простиралось перед ним спокойное и безмятежное, покорное, как одалиска у ног султана.
Жаркие летние дни текли беспечно и неторопливо, и все, что происходило вокруг, казалось Алеше сказочным и необыкновенным. Отец, который в Москве был вечно заперт в своем кабинете среди колб, пробирок и разбросанных повсюду химических справочников и журналов, здесь, в Крыму, стал прост и доступен. Он снял привычную маску занятого важными поисками ученого и стал только отцом, любящим и заботливым, готовым рассказывать забавные истории и посмеяться шуткам других. Мама постепенно приходила в себя после пережитого горя и наполнялась тихой радостью жизни. Улыбка все чаще расцветала на ее губах, и она старалась посвящать Алеше больше времени, понимая его тоску и растерянность перед лицом смерти, с которой он столкнулся впервые.
Они жили уединенно, не принимая участия в светских развлечениях, которые притягивали на этот новомодный курорт богатую московскую публику. Их виллетта стояла на отшибе, отделенная садом от роскошных корпусов гостиниц, вокруг которых бурлило непрекращающееся веселье. По вечерам о прибрежные скалы разбивались бокалы с шампанским, и их золотистое содержимое лилось в море. В отделанном мрамором казино крутилась рулетка, на открытой сцене играл неаполитанский оркестр и выступал баритон Карло Феретти. Хозяйка Суук-Су Соловьева, богатая и властная женщина, держала свой курорт в конкуренцию с начавшим приходить в упадок соседним курортом Губонина в Гурзуфе, который образовался в конце XIX века на месте старинной усадьбы герцога Ришелье, основателя Одессы и первого хозяина Гурзуфа. Именно в ней, где в 1820 году жила семья генерала Раевского, останавливался Александр Сергеевич Пушкин, и в тенистом роскошном парке он ходил приветствовать «свой» кипарис, которому посвящал поэтические строки. Дом был давно перестроен и поменял немало хозяев, в парке выросли многоэтажные гостиницы и дачи в средиземноморском стиле, но с русским отпечатком. Каменные строения были окружены деревянными галереями, колоннами и балконами, поражавшими богатой резьбой. Гурзуф называли «летней резиденцией богатой Москвы» - его номера были отделаны под вкусы московских купчиков, любителей золота и алого бархата, пестрых шпалер, новинок типа телефона и широкого выбора развлечений от рулетки до карт и танцев. По вечерам в гурзуфском парке стоял дым коромыслом – богатая столичная публика веселилась напропалую.
Все это было слишком далеко от той атмосферы, в которой вырос Алеша. Их жизнь в Суук-Су текла тихо и уединенно. Купаться они ходили рано утром, пока большинство курортников отсыпалось после ночных возлияний. От их виллетты к пляжу спускалась вымощенная каменными плитами дорожка, обсаженная по бокам кустами мирта и лавра. Утром море было особенно прозрачно, хрустально и свежо, и в нем редко встречались противные желеобразные медузы, которых боялся Алеша. Дул легкий ветерок, прибрежная галька шуршала и переливалась на солнце всеми цветами радуги. Слева Аю-Даг своими массивными очертаниями ограничивал горизонт, и ласточки над ним расчерчивали выгнутый купол неба своими черными крыльями. Мама в белом платье сидела под зонтом в шезлонге и наблюдала за тем, как они с папой кувыркались у берега – особенно хорошими пловцами никто в их семье не был. Ее большие синие глаза становились еще синее и глубже, вбирая в себя бездонную голубизну моря, и Алеша невольно любовался ею.
По склону холма взбирались наверх светлые здания Суук-Су, выглядывавшие из зелени деревьев. Многие балконы были увиты плющом и оживлены алым цветом гераней. На первом плане властно бросалась в глаза высокая колонна, увенчанная бронзовым благословляющим ангелом, за которой располагался небольшой мост, а дальше выделялся своей нарочитой роскошью особняк казино в стиле модерн, обильно украшенный лестницами, балюстрадами, колоннами и террасами, с расположенной рядом эстрадой. В казино находился ресторан, где они обедали и ужинали, и читальня, и Алеше особенно нравилось на втором этаже огромное полотно Сурикова «Садко в гостях у Морского царя».
Когда солнце поднималось выше и пляж начинал заполняться купающимися, они уходили к себе. Папа пролистывал научные журналы, мама у окна читала романы Диккенса или Теккерея, а Алеша издали наблюдал за морем, записывая свои впечатления, или придирчиво рассматривал коллекцию редких ракушек и камней, которую начал собирать на пляже.
Иногда ближе к вечеру, когда солнце смягчало свои обжигающие лучи, они пешком отправлялись в Гурзуф. Поселок, окруженный виноградниками, был грязен, пыль вилась прямо в воздухе. Его кривые узкие улочки с двухэтажными домами с деревянными балконами, вывесками лавок и многочисленными трактирами и кофейнями оставляли в Алеше странное, одновременно интригующее и отталкивающее впечатление. Вторые этажи, неровно выступая над первыми, рисовали над их головами неправильные геометрические линии, и домишки жались один к другому, напоминая сгрудившееся овечье стадо. На улицах пахло лавандой, персиками, шашлыками и чебуреками. Основными жителями Гурзуфа были татары, их цокающий говор слышался повсюду, а на самой вершине поселка стояла мечеть с устремленным в небо одиноким минаретом, откуда муэдзин в течение дня сзывал верных на молитву.
Главной достопримечательностью Гурзуфа был, несомненно, большой парк, украшенный скульптурами и фонтанами, бывший когда-то усадьбой легендарного герцога Ришелье. Многие приходили туда, чтобы насладиться прохладой в тени его вековых дубов, лиственниц, кедров, кипарисов и елей, источавших смолистые запахи. Кроны мощных деревьев сплетались в вышине, образуя огромный тенистый шатер, который защищал в особенно жаркие часы от безжалостно палящих лучей солнца. На территории парка протекала речка Авунда, русло которой было обложено камнями, и стояла церковь, построенная железнодорожным магнатом Петром Ионовичем Губониным, которая по воскресеньям наполнялась верующими, приходившими на Божественную литургию.
В те годы Гурзуф пользовался популярностью у многих знаменитостей, привлеченных красотами окружающей природы и остатками прошедших здесь древних цивилизаций. Около Адаларов опытные пловцы находили древние сосуды, черную греческую керамику и обломки галер. О давнем господстве генуэзцев напоминали развалины крепости на скале Дженевез-Кая. В Гурзуфе недолгое время прожил Чехов, который, как вспоминали местные жители, любил наблюдать со скал рядом с его «белой дачей» за стаями дельфинов, плававших вдоль берега. После смерти писателя дом перешел его жене, известной актрисе Московского Художественного театра Ольге Книппер, и летними месяцами у нее собиралось избранное театральное общество. Тогда близлежащие закоулки наполнялись заливистым смехом, звоном гитары и хорошо поставленными голосами актеров, репетирующих новые роли.
Вблизи моря построил себе виллу в испанском стиле художник Константин Коровин – к ней вел вход в виде увитой плющом арки с резными, всегда приоткрытыми воротами, около которых грелись на солнце два больших толстых кота, рыжий и черный. Иногда к нему приезжал погостить его друг Федор Шаляпин, и по вечерам он любил петь вполголоса русские народные песни, сидя на открытой террасе. Публика из «губонинских» гостиниц и постояльцы Суук-Су стекались к воротам виллы, как мотыльки на огонек, привлеченные его дивным, задушевным голосом, и один раз Алеша с мамой случайно оказались в их числе. Они как раз возвращались домой, когда до них донеслось тихое, неторопливое и даже какое-то заунывное пение, от которого тем не менее совершенно непостижимым образом перехватывало в горле и начинала болеть душа. Они остановились, мама взяла его за руку и, наклонившись, тихо сказала: «Запомни этот момент, Алеша, ты слушаешь живого Шаляпина». Он поднял голову и посмотрел наверх, в сторону террасы, но певца не было видно. Зато он увидел небо – крупные звезды, мигая, зажигались в теплом вечере, кто-то, вздыхая, утирал слезы, кто-то негромко повторял: «Что говорить? Бог!»
Однако мама, необыкновенно восприимчивая к искусству, была очень далека от экзальтированных поклонниц знаменитостей, готовых докучать им даже на отдыхе. В их семье больше всего ценилась любовь к науке, поэзии, литературе, живописи, понятых как познание, как постоянное открытие нового в себе и в окружающем мире. Родители старались находить интерес во всем, и потому здесь, в Крыму, после нескольких недель ничем не нарушаемого отдыха, они оставили маленький Гурзуф и отправились осматривать окрестности. Первый визит был совершен в Ялту, куда они ехали в открытом экипаже по дороге, которая, живописно извиваясь, тянулась вдоль берега моря. Однако сам город не произвел на Алешу слишком сильного впечатления, если не считать высоких пальм на набережной, под которыми «с маниакальным упорством», как выразился папа, слонялась нарядно разодетая и праздная публика.
Совсем иное – незабываемое – впечатление произвел на него Воронцовский дворец в Алупке, куда они добрались на автомобиле несколько дней спустя. Величественное строение из зеленовато-серого диабаза поражало воображение своим размахом и смешением разных стилей. Одновременно оно было похоже и на средневековый английский замок, и на покои восточных султанов. Дворец составлял с окружавшим его ландшафтом единое целое, прекрасно вписываясь в природную картину редкой красоты, увенчанную зубчатой вершиной горы Ай-Петри. С северной стороны высокие суровые башни с бойницами воскрешали в памяти рыцарские романы Вальтера Скотта, а обращенный к морю южный фасад в мавританском стиле, с глубокой белой нишей и узорчатой аркой с арабской надписью: «Нет победителя, кроме Аллаха», создавал атмосферу сказок «Тысячи и одной ночи». К южному входу вела широкая лестница, запоминавшаяся тремя парами расположенных по бокам белых мраморных львов – спящих, просыпающихся и бодрствующих. Это была гениальная находка Джованни Боннани, одного из многих талантливых и безвестных итальянских архитекторов, работавших в XIX веке в России.
Дворец был окружен роскошным парком, дорожки которого были выложены разноцветными морскими камнями, привезенными из Коктебеля. Фонтаны, водные каскады, пруды, водопады дополняли изобилие экзотической растительности. Все это вместе – ошеломительная красота южной природы, атмосфера иных времен, так ясно осязаемая среди узких проходов между высокими сторожевыми башнями или в бесконечной анфиладе сменяющих друг друга роскошных залов, – подействовало на чувствительную душу Алеши совершенно особенным образом. Все вокруг казалось слишком прекрасным, совершенным, чтобы быть правдой. Неожиданно он почувствовал, как в нем вновь просыпается интерес к жизни и желание увидеть далекие страны, о которых они мечтали вместе с дедушкой. Это было даже больше чем желание – это была уверенность в том, что его надежды и мечты осуществятся, потому что он пришел в этот мир именно ради того, чтобы увидеть и познать в нем как можно больше.
В парадном дворике Воронцовского дворца, откуда открывался незабываемый вид на сияющую в хрустально-голубом небе каменную корону Ай-Петри, в Алеше родилось предчувствие того, что он стоит на пороге какого-то ответственного и важного события, которое должно было решительным образом изменить всю его жизнь.

Он хорошо запомнил тот ослепительно-знойный день середины июля, который решил его судьбу. Накануне мама предложила совершить поездку на катере и посмотреть Ласточкино Гнездо – маленький замок в средневековом стиле, за год до этого построенный одним немецким бароном на выступающей в море Аврориной скале. Видимо, в далеком Крыму барон желал воскресить в памяти образы родины, тоскуя по величественным готическим замкам вдоль берегов Рейна.
Прогулка на катере обещала быть восхитительным развлечением, и после завтрака они спустились к гурзуфскому причалу, полные самых радужных ожиданий. Ослепительное солнце резало глаза, и море казалось сделанным из раздробленного серебра. Мама прятала лицо под полями большой соломенной шляпы, украшенной маками. Папа в светлом костюме – высокий, худощавый, слегка сутулящийся от постоянного сидения за письменным столом – щурясь, смотрел на воду, и в тот момент Алеша как никогда ощущал его доступность и близость. Он с наслаждением рисовал в своем воображении предстоящее маленькое путешествие, чувствуя, что снова обрел то внутреннее равновесие, которое было утрачено со смертью дедушки. Забота и любовь родителей возвращали Алеше надежду на будущее, и он дорожил этим удивительным чувством.
На катере его, однако, довольно быстро начало укачивать. Не успел промелькнуть и скрыться вдали маленький Гурзуф с его сгрудившимися, окруженными темной зеленью домиками и шпилем мечети, как он ощутил головокружение и тошноту. Лоб покрыла холодная испарина, и мама, испугавшись его бледности, озабоченно спросила: «Тебе нехорошо, Алеша?»
Это было некстати, к такому повороту событий он готов не был. Алеша не отвечал на распросы родителей, отчасти оттого что не мог говорить, но главным образом, он не хотел им портить морскую прогулку, поэтому он закрыл глаза, надеясь, что ему станет легче, но дурнота не проходила, и беспокойство мамы возрастало с каждой минутой.
Как будто сквозь какой-то влажный туман, облепивший его уши, до него доносились веселые голоса и смех пассажиров, плеск воды за бортом – он даже чувствовал ее солоноватый запах. И все же самым большим его желанием было поскорее сойти на берег, прекратить эту изнурительную, изматывавшую его качку и почувствовать твердь земную под ногами.
Иногда Алеша приоткрывал глаза и видел монотонно тянувшийся вдали берег – покрытые кустарником скалы спускались к воде, затерянные среди виноградников татарские аулы чем-то неуловимо напоминали Гурзуф. Волны ударяли о бок их маленького катера и почти сразу же отскакивали обратно, мельчая и дробясь по направлению к берегу. Вид мутновато-коричневой воды у самого борта вызывал в Алеше чувство брезгливости, и он старался не смотреть вниз. Его неприятно поразило, что на глубине море совсем не было таким же кристально-чистым, каким казалось издали или к какому он привык на пляже. Изборожденное большими и малыми судами, пароходами и катерами, дымившими своими трубами, оно показалось ему поруганным людьми, грязным и отвратительным, и он не хотел видеть его.
По пути катер сделал две остановки – в Массандре и Ливадии, - выпуская на сушу одних пассажиров и беря на борт других. До Гаспры – конечной цели их путешествия – оставалось немного, и это успокаивало Алешу. Наконец, он очнулся от сильного толчка – катер пришвартовывался к молу. Батистовым платком мама заботливо вытирала крупные капли пота с его лба и ласково говорила: «Ну вот, мы и приехали, Алеша. Ты молодец, теперь все будет хорошо. Только, пожалуйста, не пей, иначе тебя вновь укачает на обратном пути».
Алеша открыл глаза и увидел равномерно покачивающийся перед ним причал, куда по трапу уже сходила беспечная и шумная толпа. Невдалеке вверх отвесно тянулась скала, упираясь в сияющее и искрящееся всеми оттенками голубого небо, и на нем были нарисованы, как в театре, готические башни нависавшего над морем замка, над которыми в вышине парили, раскинув крылья, большие белые чайки, а сам замок казался волшебным кораблем, несущимся по безбрежной глади неба, бесстрашно рассекая форштевнем мощные порывы встречного ветра.
Это зрелище было настолько захватывающим и исключительным, что у Алеши перехватило дыхание, хотя он чувствовал слишком большую слабость, чтобы насладиться им сполна. Немного погодя он все же взял себя в руки и, держась за поручни трапа, одним из последних нетвердыми шагами сошел на берег. О подъеме к замку по головокружительной тропинке среди уступов скал не могло быть и речи. Родители нашли укромное место в маленьком буфете при лодочной станции, где сквозь открытые окна приятно продувал легкий, приходивший с моря ветерок. Алеша уселся за столик и опустил голову на руки. Постепенно он успокаивался, начинал дышать свободнее, и только мысль о предстоящем возвращении на катере приводила его в отчаяние.
Он с трудом проглотил несколько кусочков печенья, которые заботливо совала ему мама, и вышел на улицу. Недалеко от причала в тени стояла скамейка, на которую он сел, избегая смотреть на море. Настроение его было подавленным, он сознавал, что испортил родителям день, и злился на себя и на свою неожиданную слабость. Слезы душили его. Подошла мама и, как будто чувствуя его состояние, села рядом, обвила тонкой рукой в белой перчатке его шею и притянула к себе. Алеша навсегда запомнил это блаженное ощущение защищенности и покоя, которое наполнило его всего. Обезоруживающая нежность маминого прикосновения была целительна и возвращала ему чувство собственного достоинства в тот момент, когда он был унижен и раздавлен. Он вновь ощутил себя сильным, мужчиной, защитником, готовым совершать ради мамы любые подвиги, и, пожалуй, тогда он впервые понял, что если ему предстоит сделать что-нибудь важное в жизни, то он сделает это именно ради любви женщины, ради того, чтобы еще раз испытать это божественное, ни с чем не сравнимое ощущение женской ласки.
Они сидели молча, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу. Им не нужно было слов – между ними всегда царило понимание. Он не заметил, сколько прошло времени – час или, может быть, два? Дурнота прошла, ничто не беспокоило его. Он открыл глаза и вновь спокойно смотрел на море, не испытывая тошноты и отвращения. Мир стал таким же, как прежде. Отец, склонив голову на грудь и вытянув ноги, дремал на соседней скамейке, и Алеша чувствовал его успокаивающую близость.
Постепенно к причалу стали подтягиваться пассажиры, возвращавшиеся в Гурзуф. За эти несколько часов они поднялись к замку, осмотрели окрестности, вкусно пообедали в ресторане и, довольные, готовились к обратному путешествию. Шум рассекаемой воды от приближающегося катера заглушал их крикливые голоса. Кто-то восхищался панорамой, открывавшейся с мыса Ай-Тодор, где находились остатки римской крепости, и это особенно раздражало Алешу, напоминая ему о том, что причиной этого неудавшегося дня был именно он.
Обратное путешествие до Гурзуфа стало для него не менее мучительным испытанием, чем дорога до Гаспры. Дурнота и головокружение вернулись почти сразу же от постоянного покачивания на крупных волнах. Ему все время пришлось лежать, растянувшись на скамейке, страшно страдая и вызывая беспокойство не отходившей от него мамы. Сойдя с катера на пристани, Алеша едва смог сделать несколько шагов по причалу и растянулся прямо на теплой, нагретой солнцем гальке рядом с вытащенными на берег лодками и сохнувшими на солнце серебристыми сетями рыбаков.
Во второй половине дня народу на пристани было мало, большинство жителей Гурзуфа предпочитали отдыхать дома за плотно закрытыми жалюзи, прячась от изнуряющей жары. Вид почти пустынного причала, где немногие могли видеть его позор, принес Алеше чувство некоторого облегчения. Он был рад, что его мучения закончились, и поклялся больше не ступать ногой на катер. Папа где-то раздобыл и принес большой полосатый зонт, чтобы закрыть его от палящих лучей солнца. Они с мамой уселись под другим зонтом поодаль, ожидая, когда Алеша придет в себя и будет в состоянии подняться к вилле.
Вначале он лежал ничком, неподвижно, в той самой позе, в которой распластался на теплой гальке, шероховатостей которой в первый момент даже не заметил. Постепенно, по мере того как головокружение и шум в ушах проходили, он начал ощущать неудобства своего импровизированного ложа и повернулся на бок, в сторону причала, где его внимание привлек приближавшийся к пристани пароход. Из его трубы валил дым, который, как белый шлейф, стелился вдоль корпуса машины и незаметно таял в слепящем воздухе. Пароход с двумя ярусами, заполненными маленькими пестрыми фигурками, рос на глазах и сиплыми гудками сигнализировал о своем приближении.
К нему устремилось несколько лодок, готовых принять на борт пассажиров. Прошло немного времени, и вот уже, издавая шум падавшей с весел воды, они проворно поворачивались и приставали к деревянному молу, где рыбаки подавали женщинам руку, помогая сойти на берег, и на гурзуфском причале один за другим появлялись пассажиры с сундуками и тюками, с большими корзинами, наполненными овощами и фруктами, где попадалась даже живность, а из некоторых торчали беспокойные куриные головы и длинные шеи гусей. Элегантно одетая публика, в которой угадывались местные курортники, совершавшие морские прогулки, смешалась с татарами и греками в широких балахонах и узких шароварах, которые занимались разного рода торговлей.
И именно в тот момент он увидел ее. Его взгляд выхватил из толпы одинокую фигурку высокой худенькой девочки. На вид ей было не больше лет, чем Алеше, но она путешествовала одна. Она сошла на берег с трапа и, сделав по причалу несколько шагов, остановилась в нерешительности неподалеку от него, как будто не зная, что делать. Алеша лежал на боку, подложив руку под голову, и не отрываясь смотрел на нее. Ветер шевелил ее густые черные волосы, выбивавшиеся из-под маленькой плоской шляпки, которые горели на солнце темной медью и крупными локонами спускались по плечам. Она была одета в простое белое платье с черным поясом и черным бантиком на груди, на ногах были черные чулки. По виду она напоминала гимназистку на каникулах, и во всей ее юной, еще не сформировавшейся фигуре была какая-то хрупкость, незащищенность, которые внезапно породили в Алеше непреодолимое желание стать ее рыцарем, оградить от грозившей ей опасности. В том, что она оказалась в затруднительном положении, он не сомневался, об этом говорили ее большие темные глаза, испуганные, резко выделявшиеся на бледном, несмотря на смуглый цвет кожи, лице, которое поражало печальным выражением и какой-то странной болезненностью.
Алеша почувствовал, что с ним происходит нечто невероятное, непостижимое, никогда не испытанное прежде. Неожиданное и совершенно новое чувство целиком захватило его, когда он во все глаза смотрел на это существо, стараясь как можно лучше запомнить тонкие черты этого невыразимо прекрасного и грустного лица. Его сердце сильно забилось, краска прилила к щекам. Об этом особом волнении до этого он читал только в романах, с отстраненным любопытством следя за любовными страстями, сжигавшими героев, которые были непонятны ему. Он полагал, что рано или поздно этот день должен был наступить и для него, но он никак не ожидал, что чувство захватит его сразу, без остатка, и, кажется, в самый неподходящий для этого момент. «Неужели это и есть любовь?» - недоуменно подумал он. Неужели она приходит вот так, без предупреждения, с невероятной стремительностью меняя весь мир вокруг?
Он инстинктивно закрыл глаза, когда беспокойный взгляд незнакомки, искавшей кого-то, случайно упал на него. Создавалось впечатление, что ее должны были встретить и не встретили, и она не знала, что делать, куда идти. Взгляд ее больших карих глаз обжег Алешу. Никогда еще ни одна из особ женского пола, ни одна из его многочисленных кузин, с которыми он проводил время в Москве или на даче, не производила на него столь ошеломляющего впечатления.
Он боялся пошевелиться, боялся открыть глаза и взглянуть на нее, и огромность случившегося с ним потрясла и почти испугала его. Он уже жалел о той спокойной, безмятежной, ничем не омрачаемой жизни, которую вел раньше, где привычные занятия и спокойная привязанность к родителям были естественным фоном неспешного течения его дней. Любовь должна была перевернуть все в его жизни – он почувствовал это сразу же, и страх перед неизвестным, может быть, перед страданиями, о которых он читал в книгах, наполнил его сердце тревогой.
Немного успокоившись, он приоткрыл глаза и сквозь ресницы продолжал наблюдать за незнакомкой. Она по-прежнему в нерешительности стояла у мола, сжимая в руках маленький баульчик, когда откуда-то издалека, со стороны поселка, донеслись громкие женские крики: «Грациелла! Грациелла!» К причалу со стороны набережной торопливо спускалась невысокая полная женщина, вся в черном, и Алеша обратил внимание на ее черные, отливавшие темной медью волосы, какие были и у девочки, которая теперь обрела имя.
Грациелла, очнувшись от первоначального оцепенения, звонким голосом произнесла непонятное слово: «Дзиа!» - и кинулась ей навстречу. Улыбка осветила ее лицо, придав ему живость и очарование. Женщина со странным именем «Дзиа» уже заключала девочку в объятия, и эта трогательная встреча на берегу показалась Алеше благополучным разрешением всех его неоправданных волнений, и он с удовлетворением подумал, что его страхи за судьбу Грациеллы оказались напрасными.
До него донесся заливистый смех, звуки поцелуев, а потом полилась красивая, мелодичная речь, заполнившая собой все вокруг. Он догадался, что это был итальянский язык, а значит, женщина и девочка были итальянками. Его мама владела итальянским языком, и он иногда становился свидетелем ее разговоров со знакомыми итальянцами в Москве – певцами, музыкантами или профессорами Консерватории. Мама обожала музыку и в молодости училась пению – сначала в Московской консерватории у знаменитого Умберто Мазетти, а позже в Италии, хотя оперной карьеры так и не сделала, не в последнюю очередь из-за появления его, Алеши, на свет.
Любовь мамы к Италии передалась ему, и когда он слышал звуки этого изумительного, наполненного небесной гармонией языка, как будто созданного для искусства и любви, его сердце начинало биться сильнее, наполняясь восторгом. Не понимая значения слов, он лучше чувствовал их музыкальность, и он с детства знал, что обязательно выучит этот язык, на котором разговаривали Данте и Петрарка, Рафаэль и Микеланджело. Он хотел прочитать в подлиннике «Божественную комедию» и увидеть своими глазами шедевры Возрождения, о которых с увлечением рассказывал ему дедушка. Но пока он овладел только французским и немецким – обязательными языками в их семье, - и, пожалуй, именно здесь, у причала, он впервые ощутил досаду от того, что не понимал, о чем говорила Грациелла со своей спутницей, а значит, не мог разделить с ними радость встречи и понять причины затянувшегося ожидания.
Две фигурки – полная и худенькая, - обнявшись, удалялись по направлению к Гурзуфу, взбиравшемуся на гору своими домами с открытыми деревянными балконами и террасами, в широкие окна которых, спрятанных в глубине, ослепительно било солнце. Немного погодя он повернулся на спину и стал смотреть на небо, заложив руки за голову. Родители, обрадовавшись румянцу, горевшему на его щеках, кинулись к нему, полагая, что небольшой сон пошел ему на пользу. Они не подозревали, какая разительная перемена произошла за это короткое время с их Алешей. Они не могли догадаться о том, что ребенок уступил в нем место мужчине, желавшему женской любви и готовому всем жертвовать ради этого великого чувства.
Вечером, сидя на террасе и наблюдая за тональными переливами заката, Алеша как бы невзначай спросил у мамы, что означает слово «дзиа». Она удивленно подняла брови и живо отозвалась: «А, значит, и ты заметил эту сцену у причала?» Оказалось, это слово означало «тетя»: полная говорливая женщина была тетей Грациеллы. Его это не удивило – в Гурзуфе жили и итальянцы, хотя большинство местного населения составляли татары и греки. От мамы также не укрылись первоначальная растерянность и смятение Грациеллы, и позже она объяснила, что девочка приехала к тете на каникулы из Керчи, и, как она поняла из разговора, тетя шумно оправдывалась, что не могла появиться у причала раньше, поскольку в ее магазин зашли какие-то очень важные покупатели.
Алеша промолчал, сделав вид, что аргумент его не интересует. Он встал и, приблизившись к балюстраде, облокотился на перила, чтобы скрыть волнение. Он боялся, что мама заметит его пылающие огнем щеки. Ему не хотелось говорить, потому что голос мог также предать его. И все же как восхитительно было думать о том, что на этом же самом райском уголке земли, под тем же звездным небом, совсем рядом с ним, оказалось это прелестное создание, которое зовется Грациеллой. Сейчас он мысленно посылал ей картину необыкновенной красоты, разворачивавшуюся перед его глазами – последние всполохи умирающего сиренево-розово-лилового заката, стремительно темнеющее небо с остро зажигавшимися маленькими звездами и завораживающий плеск моря вдали, слегка шуршащего галькой. Всем, что он чувствовал и видел, ему хотелось бы насладиться вместе с Грациеллой. Делить с близкими моменты радости и красоты было для него естественным, как воздух, а сейчас он чувствовал, что в его жизнь вошло нечто огромное, прекрасное и возвышенное, заполнившее весь мир вокруг.

Иллюстрация: Константин Коровин «Крым. Гурзуф», 1914 г.